Зигмунт Бауман. Жизнь в утопии

21 ліпеня 2016

Эссе основано на лекции «Тающая современность: жизнь в утопии», прочитанной 27 октября 2005 года в Лондонской школе экономики и политической науки.  Фото  Forumlitfest (Own work) [CC BY-SA 3.0], via Wikimedia Commons.

 
Зигмунд Бауман
Жизнь даже самых счастливых людей (или самых удачливых, как скажут переполненные ядовитой завистью несчастливцы) вовсе не лишена проблем. Не все в жизни происходит так, как нам хотелось бы. Неприятных и гнетущих событий предостаточно: вещи и люди доставляют нам непредвиденные неудобства, которых мы никогда бы не пожелали. Особенно неприятны эти невзгоды потому, что возникают без всякого повода. Можно сказать, они настигают нас, как гром среди ясного неба, и мы не успеваем принять меры заранее и предотвратить катастрофу. Никто не ожидает грозу, если на небе ни облачка. Внезапность ударов, их непредсказуемость, их коварная способность появляться из ниоткуда в самый неожиданный момент являют нас беззащитными. Раз опасности в высшей степени беспричинны, причудливы и непостоянны, мы для них — легкая мишень: мы можем сделать очень мало, если вообще хоть что-то, для их предотвращения. Такая безнадежность пугает. Неопределенность означает страх. Неудивительно, что мы снова и снова мечтаем о мире без происшествий. Нам требуется более простой мир. Предсказуемый мир. Мир без обмана. Надежный, верный мир. Безопасный мир.

«Утопия» — вот то название, которое мы, с легкой руки сэра Томаса Мора, как правило, с XVI века даем таким мечтам. С тех пор как прежний и будто бы вечный порядок начал рушиться, былые нормы и традиции отжили свое, ритуалы стали выглядеть нелепо, насилие распространилось повсеместно (или так стало казаться людям, не привыкшим к неожиданным изменениям), прежде всемогущие силы утратили контроль над новой — странной и неподатливой — реальностью. Старые и веками проверенные способы управления перестали работать. Импровизация и эксперименты, грозящие рисками и ошибками, стали очередным требованием времени. 

Сэр Томас, разумеется, слишком хорошо сознавал применительно к своему проекту идеального будущего: замысел мира без неуверенности и страха — не более чем сон. Он окрестил этот замысел «утопия», указывая одновременно на два греческих слова: eutopia, что означает «хорошее общество», и outopia, что означает «нигде». Его бесчисленные эпигоны и последователи оказались более решительны и менее осторожны. Они с самого начала были абсолютно уверены (неважно, правы они были или нет, и неизвестно, к лучшему или худшему была их уверенность), что у них довольно прозорливости, чтобы выстраивать идеальный, свободный от страха мир, а равно и хватки, чтобы превратить, что «есть», в то, что «требуется». Более того, они отважились на такое строительство и даже преобразование! 

За несколько последующих веков мир успел переполниться оптимизмом, это был «мир-идущий-к-утопии». Это также был мир, убежденный, что общество без утопии нежизнеспособно и, следовательно, без нее все бессмысленно. […] Утопия играла роль кроличьей тушки на собачьих бегах — можно гнаться за ней, но никогда невозможно ее схватить. Более того, прогресс превратился в постоянные попытки убежать от неудавшихся утопических проектов — став движением скорее прочь от того, что «обмануло ожидания», чем «от хорошего к наилучшему». Действительность, объявленная «осуществленной» утопией, неизменно оборачивалась не мечтой, а всего-то уродливой карикатурой на мечту. Главный стимул нового вектора движения — отвращение к тому, что уже сделано, а не стремление к тому, что еще предстоит осуществить… […]

Прежде всего, утопия — образ другой вселенной, отличающейся от известной или представляемой нами. Кроме того, утопия предвосхищает вселенную, построенную исключительно на человеческой мудрости и последовательном проектировании. Но идея, что люди могут заменить наличный мир другим, сотворенным собственными руками, практически отсутствует в мысли человечества до наступления современности. 

Угнетающе однообразное самовоспроизведение форм человеческого бытия до эпохи модерна не давало ни повода, ни вдохновения задуматься об альтернативных возможных формах человеческого существования на Земле. Исключениями были Апокалипсис и Страшный суд, принадлежащие божественному порядку. Чтобы человечество встало у той воображаемой школьной доски, на которой были начертаны первые наброски утопии, потребовался нарастающий коллапс способности мира к самовоспроизводству. 

Для рождения утопической мечте понадобились два условия. Во-первых, всеобъемлющее (пусть неопределенное и невнятное) ощущение, что мир давно не работает, как должно. Он требует особой заботы и нуждается в реконструкции. Во-вторых, уверенность в способности человека справиться с такой задачей; вера в то, что «мы можем» — вооружившись разумом, способным распознать, что не так с этим миром, выяснить, чем заменить его нездоровые части, установив тем самым новый миропорядок. Попросту нужна сила, чтобы заставить мир служить удовлетворению человеческих потребностей — и сегодняшних, и грядущих. 

Можно сказать, что если отношение к миру в эпоху до современности было сродни ухваткам лесничего или егеря, то лучшая метафора современного мировоззрения — садовник. 

Главнейшая задача лесничего — защищать принадлежащие господину земли от вмешательства человека, чтобы сохранить их «естественный баланс»; лесничий должен быстро обнаружить и обезвредить установленные браконьерами капканы и не пропустить на территорию незаконно вторгшихся охотников. Он-то уж служит верой и правдой — в убеждении, что лучше всего ничего не менять. Мир — божественная цепь бытия, в которой каждое существо занимает законное и полезное место, даже если человеческое познание — нечто ничтожное, чтобы постичь мудрость, гармонию и порядок Божьего замысла. 

Садовник — другой. Он видит, что в мире вообще не было бы порядка, если бы не его настойчивые заботы, трудничество. Садовник лучше знает, какие растения должны, а какие не должны цвести на вверенном его заботам клочке земли. Сначала он разрабатывает мысленный план сада, далее смотрит, как воплотить свой замысел. Он перекраивает участок под задуманный дизайн, поощряя «правильные» растения и выкорчевывая и уничтожая все прочие (теперь называющиеся «сорняками»), несносное наличие которых противоречит общей гармонии его дизайна. 

Садовники, обыкновенно, становятся самыми убежденными производителями утопий. Именно по тому идеалу, исполненному гармонии образу, который возник в головах садовников, «сады всегда и создаются». Эти идеальные образы побуждают человечество, как утверждал Оскар Уайльд, стремиться бросить якорь у отмели страны «Утопия». 

Если же сегодня мы слышим фразы о «смерти утопии», или «конце» таковой, или «угасании утопического воображения» (они повторяются навязчиво часто для того, чтобы прочно оседать в массовом сознании, и уже воспринимаются как едва ли не очевидное) — так это лишь потому, что позицию садовника сменила позиция охотника. 

В отличие от лесника и садовника, охотник уже не заботится о всеобщем «балансе вещей», будь этот баланс «естественный» или прожектерский. Единственная задача, которая стоит перед охотником, — добыть очередной «трофей», чтобы набить им до краев охотничьи сумки. Видимо, охотникам безразлично, насколько меньше станет в лесу зверей после их успешной охоты. Если дичи в этом лесу не осталось, то можно перейти на другой, нетронутый островок дикой природы, который по-прежнему сулит новые охотничьи трофеи. Конечно, однажды, в далеком и пока неопределенном будущем, хантеры столкнутся с истощением лесных ресурсов планеты. Но сегодня это вовсе не их забота. Если охотники уверены, что успех сегодняшней охоты гарантирован, ни один из них не станет даже задумываться о неприятном, тем более пытаться что-то изменить. 

Мы все сегодня — охотники, или нам велят быть охотниками, призывают или вынуждают жить по их рецептам. Иначе мы рискуем лишиться права охотиться, а то и сами превратимся в дичь. Неудивительно, что всякий раз, когда мы смотрим вокруг, мы видим таких же одиноких охотников или тех, кто охотятся группами, как когда-то пытались действовать и мы. То, что мы делаем и наблюдаем, считается «индивидуализацией». Нам придется долго отыскивать садовника, который видел бы предварительно созданную гармонию внутри своей ограды, а после выходил бы за ворота, чтобы открыть ее миру. Как-никак, мало на свете егерей с такими широкими интересами и искренними амбициями (что является главной мотивацией для людей с «экологическим сознанием»), что заботились бы о мире, пытаясь привлечь внимание к оскудению ресурсов. 

Само собой разумеется, что в мире, населенном в основном охотниками, не осталось места утопическим размышлениям. Найдется немного людей, готовых серьезно отнестись к утопическим проектам, если их предложат им на рассмотрение. И даже если бы мы знали, как улучшить мир, и искренне бы постарались это сделать, перед нами встанет мучительный вопрос: кто обладает достаточными ресурсами и сильной волей, чтобы все это осуществить? Большие ожидания, как правило, люди связывают с властью привычных всем национальных государств. Но, как недавно заметил Жак Аттали в «Человеческом голосе» (La voie humaine), «народы утратили влияние на ход событий и под давлением глобальных сил лишились способности противостоять страхам и самостоятельно ориентироваться в мировом пространстве» [1]. А вот чего, в свою очередь, лишены «силы глобализации», так это инстинктов или стратегий «егерей» и «садоводов»: они выбирают охоту и преследование жертв. Питер Роже, составитель знаменитого «Тезауруса английских слов и выражений», сегодня имел бы все основания поставить термин «утопический» в один ряд с такими понятиями, как «причудливый», «фантастический», «вымышленный», «химерический», «безосновательный», «непрактичный», «нереалистичный», «неразумный», «иррациональный». Означает ли это, что мы действительно наблюдаем конец утопии? 

Прогресс, если говорить кратко, сместился от дискурса всеобщего улучшения к дискурсу индивидуального выживания. Прогресс уже не рассматривается в контексте стремления забежать вперед, а в связи с отчаянными усилиями «остаться на трассе» — не упасть в кювет. Мы думаем о «прогрессе» не тогда, когда заняты повышением своего статуса, а когда пытаемся отсрочить свое падение. «Прогресс» мыслится как бегство от исключений. Вы внимательно прислушиваетесь к информации о том, что в наступающем году Бразилия — «единственное место, где зимой будет тепло и солнечно», в основном для того чтобы понять, куда вам не следует отправляться, раз люди вашего круга уже побывали там в прошлом туристическом сезоне. Или, например, вы читаете, что следует «избавиться от пончо», которые были очень модными год назад, а время не стоит на месте и теперь обнаружилось, что в пончо «вы выглядите, как верблюд». Еще пример: вы узнаете, что комбинировать пиджак в полоску с футболкой, что считалось абсолютным must do в прошлом сезоне, уже не следует — просто потому, что теперь так носят «все кому не лень»… И так далее. Время течет, и хитрость в том, чтобы удержаться на плаву. Если не хотите утонуть, пробуйте серфинговать! Это означает, что есть резон менять гардероб, обстановку, обои, ваш облик, ваши привычки — словом, себя самого, — так часто, как только можете. 

Нет нужды добавлять, так как это очевидно, что новый тренд на отказ и избавление от старых вещей — даже больше, чем на приобретение новых, — полностью согласуется с логикой экономики общества потребления. Люди, привязавшиеся к морально устаревшей одежде, компьютерам, мобильным телефонам или косметике, — это катастрофа для экономики, главной заботой и непременным условием выживания которой является быстрое превращение проданных и купленных продуктов в отходы и в которой своевременное избавление от отходов стало частью современной индустрии. 

Сегодня побег все чаще превращается в наиболее популярную игру в кругах горожан. Семантическипобег противоположен утопии, но психологически это ее единственный доступный заменитель. Можно сказать, ее новое толкование, заново сконструированное по меркам нашего индивидуализированного и дерегулированного общества потребителей. Вы больше не можете всерьез надеяться сделать мир лучше для жизни, вы даже не в состоянии обезопасить тот небольшой кусочек «лучшего места», который вам, возможно, удалось выкроить для себя. 

На что вы можете направить ваши заботы и усилия, так это на борьбу с лузерством. Попытайтесь, по крайней мере, остаться среди охотников, так как единственная альтернатива этому — очутиться среди дичи. Борьба с лузерством — это задача, которая, если выполнять ее надлежащим образом, потребует полного, безраздельного внимания, бдительности двадцать четыре часа в сутки — семи дней в неделю. Но самое главное — всегда надо быть в движении, перемещаться все стремительнее… 

Иосиф Бродский, русско-американский поэт и философ, ярко описывал такую жизнь в вечном движении, диктуемую необходимостью бегства. Множество неудачников и нищих склонны к агрессивному неподчинению, частенько становятся наркоманами: «В целом, человек, вкалывающий героин себе в вену, во многом делает это по той же причине, по какой вы покупаете видео», — сказал Бродский студентам Дартмутского колледжа в июле 1989 года. Что касается потенциально состоятельных граждан, которыми и стремятся стать студенты Дартмутского колледжа, они будут тяготиться своей работой, своими супругами, своими любовницами, видом из окна, мебелью или обоями в комнате, своими мыслями — в конечном счете, самими собой. Соответственно, они попытаются придумать, как бежать от себя. Помимо приобретения гаджетов для постоянных удовольствий, можно менять работу, место жительства, компанию, климат, страну. Вам стоит окунуться в разврат, алкоголь, путешествия, уроки кулинарии, наркотики, психоанализ… 

Если хотите, смешайте все это вместе, и на какое-то время это будет работать. Определенно, до того дня, когда вы проснетесь в своей спальне с новой семьей, новыми обоями, в другой стране с другим климатом… посреди кучи счетов от вашего турагента и психоаналитика, но все с тем же отвращением к дневному свету, проникающему через окно… [2] 

Анджей Стасюк, выдающийся польский прозаик и тонкий аналитик метаний современного человека, предполагает, что «возможность стать кем-то другим» — современная замена во многом забытых и заброшенных концептов спасения и искупления. Употребляя различные методы, мы можем изменить наши тела и заново сформировать их по новейшим образцам… Когда пролистываешь все эти глянцевые журналы, создается впечатление, что они рассказывают одну и ту же историю — о том, как можно вновь переделать свою личность, начав с диет, окружения, домов и заканчивая перековкой психики, часто под кодовым названием «быть самим собой» [3]

Славомир Мрожек, всемирно известный польский писатель, имеющий существенный личный опыт анализа общественных тенденций в нескольких странах, согласен с гипотезой А. Стасюка: «В прежние времена, когда мы чувствовали себя несчастными, мы винили Бога, который тогда управлял миром; мы полагали, что Он не справляется со своими задачами. Поэтому мы Его уволили… объявив новыми управляющими себя». «Но, — как выяснил Мрожек, сам довольно брезгливо относящийся к клерикалам и ко всему клерикальному, — дела вовсе не улучшились со сменой руководства. Ничего не изменилось, так как мечты и надежды на лучшую жизнь тешат только наше разросшееся эго, мало влияя на наше телесное и душевное здоровье, — наши амбиции безграничны, мы не желаем себя в чем-либо ограничивать, предпочитая уступать эгоистическим соблазнам»… «Мне говорят: “создай себя, создай свою собственную жизнь и управляй ею, как хочешь, каждую секунду и до самого конца”. Но в состоянии ли я справиться с такой задачей один? Без помощи, без проб и ошибок и, главное, без сомнений?» Боль, вызванная отсутствием выбора, сменилась такой же сильной болью, на этот раз вызванной необходимостью выбирать, не доверяя при этом себе и не будучи уверенным, что эти действия приблизят вас к цели. Мрожек сравнивает мир, в котором мы живем, с «прилавком, полным ошеломительных нарядов, вокруг которого толпятся “ищущие себя”… Можно без конца менять платья, в чем собственно и состоит удовольствие искателей свободы… Давайте продолжим искать свою истинную сущность, это ужасно весело — но только при условии, что истинное “я” никогда найдено не будет. Иначе веселью придет конец…» [4] 

Мечта снизить уровень неопределенности и быть все время счастливым, просто меняя облик своего эго, является «утопией» охотников. Это и есть «дерегулированная», «приватизированная» и «индивидуализированная» версия старого доброго по-настоящему открытого человеческого общества. Охота — это работа «в режиме полной занятости», она отнимает все внимание и всю энергию, больше ни на что не оставляя времени. Момент, когда уже больше невозможно не понять, что цель никогда не будет достигнута, откладывается до греческих календ (ad calendas graecas). Как много веков назад пророчески констатировал Блез Паскаль, люди хотят, чтобы «их отвлекали от мыслей о том, кто они есть… каким-нибудь романом или приятным увлечением, которое их занимает, — например, азартными играми, охотой, частью захватывающих зрелищ…» Люди спасаются от необходимости думать о «наших несчастьях» — так что «мы предпочитаем охотиться, а не оказаться в ловушке». «Сам по себе заяц не сможет спасти нас от мыслей» об ужасных, но неустранимых недостатках в нашем общем состоянии, «а вот охота могла бы» [5]

Загвоздка в том, что для того, кто однажды принял участие в охоте, она становится бесповоротным влечением, пагубной привычкой, одержимостью. Поимка зайца — начало разочарования; она делает перспективу новой охоты лишь более соблазнительной, так как надежды, связанные с охотой, оказываются бесконечно сладостным (единственно сладостным?) в ней. Поймать зайца — значит положить конец упованиям, если только новая охота не планируется и будет осуществлена вот-вот… 

Конец ли это утопии? В определенном смысле, да: пока утопии раннего модерна предусматривали точку, в которой время остановится — история действительно найдет свой конец. Однако подобной точки в жизни охотника не предполагается. Нет того момента, когда можно было бы сказать, что работа сделана, дело окончено, миссия исчерпана — теперь можно подумать и об отдыхе, до бесконечности наслаждаясь добычей на руках. В обществе охотников перспектива прекращения охоты непривлекательна — наоборот, она пугает, так как равносильна личному поражению. Звуки рога возвестят о начале очередного приключения, лай борзых воскресит в памяти упоительные воспоминания о прошлых погонях; все остальные вокруг продолжат охоту, и всеобщему возбуждению не будет конца. И только я буду стоять в стороне — никому ненужный изгой, отлученный от простых радостей других людей… Всего лишь пассивный наблюдатель, заглядывающий через решетку забора. Я могу наблюдать за вечеринкой, но мне запрещено или я просто не имею права присоединиться к гостям… Я наслаждаюсь видами и звуками издалека. Если жизнь, эта вечная и непрерывная охота, — всего лишь очередная утопия, то она коренным образом отлична от утопий минувшего: это утопия вне финала. Весьма причудливый тип утопии, если судить по классическим образцам. Прежние утопии соблазняли обещанием положить конец каторжным трудам, но в утопии охотников инкапсулирована мечта о вечном труде. 

Это странная, неортодоксальная утопия — но все-таки утопия, так как обещает все тот же недостижимый приз, что рекламируют все утопии, — окончательное и радикальное решение человеческих проблем в прошлом, настоящем и будущем. Что еще? Окончательное и радикальное избавление от печалей, боли человеческого бытия. Ее неортодоксальность проявляется главным образом в том, что область решений, как и избавления, она переносит из «дальних далей» в «здесь и сейчас». Вместо того чтобы жить, стремясь к утопии, охотникам предлагают жизнь внутри нее. 

Для садовников утопия была концом пути — в то время как для охотников это и есть сам путь, и ничего сверх него. Садовники представляли окончание пути как доказательство и окончательное торжество утопии. Для охотников завершение пути — крах утопии, ее позорнейшее поражение. Чуть приблизьте ее конец — и это будет сочтено личным провалом охотников: доказательством их персональной несостоятельности. Прочие хантеры не прекратят гнать жертв, а их неучастие в охоте будет воспринято как личное бесславие или даже уродство. 

Утопия, перенесенная из туманных далей в осязаемое «здесь и сейчас», проживаемая, а неожидаемая, невосприимчива к испытаниям; с точки зрения всех практических намерений и целей она бессмертна. Но это бессмертие достигнуто ценой хрупкости и уязвимости всех, кто ею очарован и соблазняется. 

В отличие от древних утопий, утопия охотников не дает смысла жизни — ни подлинного, ни поддельного. Она всего-навсего помогает исключить вопрос о смысле жизни — этот маргинальный элемент в искусстве строить жизнь. Современный жизненный путь превратился в нескончаемую череду занятий, в центре коих — мы сами, наши собственные мысли о себе. Любой прожитый жизненный эпизод — увертюра к следующему, но это не дает никакой возможности поразмыслить о сути, значении происходящего! Если, наконец, эта возможность появляется, в момент случайного выпадения или исключения из охотничьей череды, то для рефлексий уж чересчур поздно. Наша собственная жизнь, так же как и жизнь всех остальных, уже сложилась, и нам не оставлено времени пробовать изменить ее. Что ж спорить о том, правильно или неправильно мы ее прожили?

Примечания

1. Attali J. La Voie Humaine: Pour une nouvelle social-démocratie. P.: Fayard, 2004.
2. Brodsky J. On Grief and Reason. N.Y.: Farrar, Straus and Ciroux, 1995. P. 107–108.
3. Stasiuk A. Tekturowy samolot. Warsaw: Wydawnictwo Czarne, 2000. P. 59.
4. Mrożek S. Male Listy. Warsaw: Noir sur Blanc, 2002. P. 123.
5. Blaise Pascal / Trans. A.J. Krailsheimer // P. Kreeft (ed.). Christianity for Modern Pagans: Pascal’s Pensées. L.: Penguin, 1966.

Источник: Bauman Z. Living in Utopia // D. Held, H.L. Moore and K. Young (ed.). Cultural politics in a global age. Oxford, 2007. P. 316–323.