Что мы можем знать и на что надеяться?

23 лістапада 2016

В продолжение полемики о “новом Левиафане”, разворачивающейся на страницах Интернет-журнала “Гефтер“, — ответная реплика Александра Ф.Филиппова.

Александр Филиппов

Начало дискуссии:

Александр Ф. Филиппов. Утверждая нового Левиафана: что ждёт демократию в XXI веке.

Леонид Бляхер. Рассуждения, навеянные текстом А.Ф. Филиппова “Утверждая нового Левиафана: что ждет демократию в XXI веке”.

Из всех видов полемики два кажутся мне самыми трудными: когда спорящие ни в чем не согласны между собой и когда различия во взглядах, во всяком случае, высказанных взглядах, малы. Отвечать Л. Е. Бляхеру мне трудно как раз потому, что у нас может получиться полемика второго рода. Мне приятно видеть, насколько адекватно понято то, что я написал. В нашей среде это встречается редко, каждый пишет о своем, так что высказать одобрение меня побуждает не столько вежливость, сколько признательность. Не стану я спорить и с ключевым, как мне кажется, тезисом Л. Е. Бляхера: «В риторике и в практике последних десятилетий возрождаются самые разнообразные варианты прошлых форм: поместная Россия и региональные бароны, самые разнообразные варианты империй, общины, племена и т.д. Образы людей “за пределами государства” становятся все более распространенными». Это действительно так, проницательные социологи, да и многие прочие наблюдатели, которым не застят глаз бессмысленные, лишенные содержания понятийные конструкции предшествующих десятилетий, отмечают нечто подобное. Но, конечно, тогда надо задать вопрос: все-таки «Левиафан» вполне может быть отнесен к таким же конструкциям, за которыми нет не только настоящего, но и — стоит только приглядеться внимательно — даже прошлого. А раз так, то стоит ли говорить о нем в будущем времени?

Вот ключевой вопрос, который, быть может, надо обсудить отдельно.

Чего мы добиваемся и что упускаем, говоря о потребности в новом Левиафане? Во всяком случае, речь в малой мере может идти о политическом символе, отсылающем к Ветхому Завету. Нельзя исключить, что у таких смысловых образований, как Левиафан, своя подспудная жизнь, своя судьба и свое будущее, провидеть которое нам не удается скорее к счастью, а не на горе себе. Но все-таки более вероятным кажется другое: если Гоббс промахнулся, как считал Шмитт, и пробудил у своих читателей ужас, а не надежду, то ведь случилось это без малого четыре века назад, за это время «Левиафан» Гоббса, подобно «Князю» Макьявелли, обрел свой публичный смысл и свою динамику. Это не вопрос истории философии или не только истории философии. Это вопрос нашего словаря, и я решусь сказать, что в некотором роде такой Левиафан, заставляющий чаще вспоминать о книге Гоббса, чем о Книге Иова, ничуть не менее, хотя и не более реален, чем «сословия, племена, империи и региональные бароны». Это одна из сторон, один из аспектов социальной жизни, который мы могли бы увидеть, если бы воспользовались соответствующей оптикой.

Или не увидеть, потому что оптика понятий сообщает нам о том, что можно увидеть по ту сторону линзы, а не о том, что чья-то умелая рука нарисовала несмываемой краской на стекле. Если понятию ничего не соответствует, это тоже результат, потому что «ничего» располагается в некоторой области возможных наблюдений, и не наблюдая Левиафана, мы, тем не менее, видим что-то другое. Собственно, речь у Л. Е. Бляхера идет как раз о том, что Левиафана мы видим, но, во-первых, несколько, так сказать, вырожденного, а во-вторых, окруженного извне и соперничающего изнутри с другими образованиями, которые даже не всегда язык повернется назвать политическими. Поэтому не лишним все же будет вопрос, что мы могли бы увидеть, прежде чем ставить вопрос, что мы видим на самом деле.

Могли бы мы увидеть навязанный извне, господствующий над всей социальной жизнью порядок, управляемый всемогущим начальником или сплоченной группой начальников? — Конечно, теоретически это вполне возможно, а практически споры идут как раз о том, насколько поддается контролю вся социальная жизнь и входила ли в конструкцию Левиафана у Гоббса такая система контроля? На оба вопрос ответ будет отрицательным. Полный контроль, который описан в некоторых утопических сочинениях, возможно, не существовал никогда и нигде, а система такого контроля не была задумана Гоббсом и не может быть обнаружена в его сочинениях. Если мы ищем, не наваливается ли на нас новый Левиафан, то этих двух соображений было бы достаточно, чтобы завершить дискуссию: нет, не наваливается, и сколько бы мы ни узнавали о том, как урезаются свободы и усиливаются попытки контроля, это не может повлиять на основной вывод. Да, бывали времена, когда простора для действий было больше, а будут времена, когда его, возможно, станет меньше. Это интересно, но совсем не о том речь. Леонид Ефимович находит главное слово или, может быть, два: «игра» и «как бы». Империи, сословия и Левиафан — это все имитации старых форм, которые частично модифицируются тем, что мир модерна не может состояться еще раз, а после модерна знание о других людях и способах устройства социальной жизни уже не отменить: «Мир политических форм и политической борьбы приобретает невиданные, невероятные очертания. В нем есть всё — все эпохи, калейдоскоп политий, винегрет направлений движения, солянка солидарностей». Поэтому к Левиафану, в общем, безнадежно взывают те, кто не поспел за прогрессом и модерном. Левиафан — это архаика, не успевшие — это архаика, а множественность солидарностей и широкое распространение знания о мире — это постмодерн, как бы его точнее ни называть.

Это действительно важно. От решения и даже от постановки этого вопроса зависит слишком многое. Предположим все-таки, что модерн не кончился и никуда не делся уже потому, что изначально представление о нем было слишком простым, а значит, происходящее может означать только его усложнение, но не отмену. Самое главное: никуда не делись ни наука с техникой, ни бюрократическое управление, ни собственная динамика отдельных областей социальной жизни, делающая маловероятной моральную, денежную или властную регуляцию всего и всех. Но модерн никогда не был мирным. Мир и спокойствие Гоббс предлагал считать возможными только для жизни внутри государства именно потому, что вне государства — война. Государства находятся между собой в естественном состоянии войны, и нет никаких способов привести их к постоянному согласию. Так считал Гоббс вскоре после окончания Тридцатилетней войны и заключения Вестфальского мира, и так считал Макс Вебер, пытавшийся осмыслить опыт Первой мировой войны. Это казалось совершенно неправильным, когда в середине XX века удалось создать систему пусть и не полного равновесия, но во всяком случае хороших гарантий от больших войн. Полвека назад Ханна Арендт могла предложить сфокусировать внимание на революциях, потому что войн в старом смысле больше не будет. Кто в наши дни готов принимать это всерьез? Речь не об отдельных авторах, речь о том, что с трудом поддерживаемый порядок грозит обрушиться, он уже обрушивается на наших глазах. Мир, который в течение нескольких десятилетий с бо́льшим или меньшим успехом выдавали за мир постмодерна, возможно, был лишь временной передышкой, чем-то напоминавшей те благословенные годы в Европе, когда перед Первой мировой войной около сорока лет не было значительных, мешавших расцвету туризма, образования, науки и культуры конфликтов. Возвращение к более напряженным отношениям, к войнам, пусть (пока и) не тотальным, всегда означает новое возвращение к государству.

Давайте посмотрим не на то, что получается (потому что получается всегда иначе и хуже, чем задумано), но на то, что планируется, что так или иначе продумывается и придумывается у нас на глазах. О бунте против сомнительной легитимности международных институтов и кризисе международного права в отсутствие “мирового полицейского” кто только ни говорит. Не будем на этом останавливаться, пойдем дальше. Свобода перемещений, которую так охотно интерпретировали как развитие туризма, может рухнуть (не исключено, что вместе с туризмом, для которого все меньше остается привычных безопасных мест) под напором миграционных кризисов. Свобода торговли бьется с протекцией и не всегда выигрывает. Свобода информации сталкивается с поиском новых механизмов запрета и контроля. «Свободное движение денежных потоков» похоже скорее на идеологическую конструкцию, чем на реальный мир. Интернационализация культуры и образования встречает также большое противодействие. Все это слишком очевидные вещи, и было нечестно приводить эти примеры для того, чтобы сказать: вот видите! Глобализация и постмодерн проиграли! — На самом деле, это никому не известно. Возможно, все эти контрдвижения имеют временный характер и завтра будут дискредитированы и ослаблены самим ходом событий. Но мы должны задать вопрос, что они значат именно сегодня. Сегодня это не столько возрождение Левиафана, сколько демократически формирующийся запрос на Левиафана.

У современного государства есть несколько особенностей, которые позволили ему победить в свое время в борьбе с другими социальными и политическими формами. Прежде всего, как правило, оно достаточно велико. Оно богато территорией, людьми и прочими ресурсами, то есть оно способно утверждать себя как репрезентант общей воли большой совокупности, которая в границах этого государства, на этой территории опознает себя как солидарная общность, как народ или нация, что бы ни означало это слово в конкретных ситуациях. Именно потому, что много знающих себя как единый народ людей опознают в государстве своего защитника и управленца, у него в распоряжении оказывается главный мобилизационный ресурс, позволяющий создавать массовую армию и подключать домашние хозяйства к большой машине экономической мобилизации. Финансы, военная техника, народное хозяйство и солидарность связанных общностью образования, языка, культуры, исторического нарратива людей: вот что делает его столь могучим (кто не справляется с задачей, исчезает с исторической арены), вот на что формируется новый запрос. Здесь готовы встретиться широкие массы, чувствующие угрозы глобализации, бюрократы, предпочитающие полновластие на своей территории подчинению международным чиновникам, экономические агенты, заинтересованные в протекции, а также — не забудем! — большие группы полуготовых в смысле образования и готовых на все в смысле активности идеологов, у которых нет иной кормовой базы и нет иной задачи, кроме как придумывать смысл политической жизни для замкнутого в территориальных границах населения. Того самого населения, которое они готовы (или полагают себя готовыми) снова сделать народом.

Не станем переоценивать силу запроса и эффективность его реализации. Но если мы вооружимся правильной оптикой, мы явственной различим эту тенденцию. Не самую приятную и не самую слабую.