Множество «родин» моего поколения: СССР, БССР, РБ.
Моему поколению довелось как минимум дважды за свою жизнь менять и гражданство, и родину: при этом мне, как и большинству моих сверстников, не пришлось менять географию пребывания: мы оставались там, где родились, «родины» же менялись как по волшебству…
«Родина» первая, СССР: «Мой адрес не дом и не улица, мой адрес — Советский Союз».
Если меня долго мучить всякими вопросами, я наверняка вспомню, что был правильным пионером и искренне верил, что мне повезло родиться в самой счастливой стране мира.
Эта страна была очень большой — «от Москвы до самых до окраин». Для того, чтобы это большое вместить в свое сознание и принять как свою родину, мне, жившему «на окраине», как и большинству белорусов, необходимо было отказаться от мелких и досадных подробностей собственной жизни — тех самых, которые сегодня называют национальной идентичностью. Понятно, что в этом нам активно помогала советская пропаганда, акцентируя наше «общее советское внимание» на общем, а не на частном, на том, что нас, таких разных — белорусов, русских, украинцев, литовцев, туркменов и т.д. — объединяет.
Что же нас объединяло, кроме внешней силы государства, его репрессивного аппарата и хорошо охраняемых границ? (вопрос к аудитории)
Идеология, она же — вера. СССР по сути своей был глубоко религиозным образованием. Большинство идеологических догм, которые были нам предложены в качестве основы для строительства «новой исторической общности — советского народа» — мягко говоря, не бесспорны и с точки зрения формальной, и научной логики — тем не менее они работали 70 лет. И сколько бы мы не вспоминали сегодня межэтнических конфликтов на территории СССР, зачатков национально-освободительных движений и прочего «несоветского в советском» — большинство людей разных национальностей, культур, языков жили в общем культурном пространстве, где доминировал один язык, один уклад жизни и одна на всех вера, суть которой, как мне кажется, сводится к одной очень антихристианской тезе: возможности построения рая на земле. То есть создания совершенного общества, где не будет ни эксплуатации, ни войн, ни несправедливости, где расцветут добродетели и исчезнут пороки.
Вера не требует никаких доказательств. Только поэтому очевидные противоречия нашего советского бытия так долго игнорировались большинством. (пример: «Голос Америки» в «Спидоле») Вера требует жертвоприношений. (пример: учительница истории в школе, трактора и джинсы). Только поэтому на алтарь светлого будущего несколько поколений советских людей положили свое настоящее.
Александр Бек, роман «Новое назначение», стихи, кажется, Лиснянской:
На все иду.
На все согласна.
Я все отмерю полной мерой.
Но только ты верни мне ясность
И трижды отнятую веру.
Мы очень долго были согласны практически на все ради этой «ясности», ради новой «веры» — человек не может жить без вертикали. Наши предки сидели в сталинских лагерях или охраняли их, шли в атаку, подгоняемые к окопам противника заградотрядами, голодали и работали бесплатно ради дарованной им лжемессиями новой веры. Советский Союз рухнул не по экономическим причинам. Его исчезновение — не результат коварных козней западных политтехнологов. Он закончился тогда, когда стало очевидным: рая на земле быть не может.
Почему? (возможный вопрос аудитории)
Потому что мы все очень разные. (Свобода как таковая и свобода выбора. В том числе — творить добро и зло).
Советская идеология полагала возможным создание некоего идеального человека. Стерильного и на самом деле безумно скучного. Лишенного какой бы то ни было индивидуальности. (советские пропагандистские фильмы и их герои).
Эксперимент по понятным причинам не удался.
«В шестом классе я «продвигаюсь по общественной линии» и делаю стремительную номенклатурную карьеру: меня выбирают председателем совета отряда и почти сразу — председателем совета дружины. Главным пионером школы.
Посреди урока вдруг открывается дверь, и симпатичная пионервожатая Лена просит учителя отпустить меня по очень важному общественному делу. Молодой физик согласно кивает. Я быстренько собираюсь и бочком проскальзываю к выходу. Физик смотрит вслед с сожалением: вероятно считает, что общественные дела лежат на мне непосильным бременем. А может, досадует, что не успел вызвать меня к доске.
Свою важную должность я больше всего люблю за эту возможность безнаказанно сбежать с занятий. Общественная работа — это святое. И самые строгие учителя вынуждены с этим считаться. Я иногда прошу пионервожатую забрать меня с урока, который, как сегодня физика, грозит неприятностями. Лена не отказывает из партийной солидарности. До звонка я сижу в пионерской комнате, выкрашенной в тревожный красный цвет, и отрабатываю ее любезность: перевязываю пачки собранной вчера макулатуры. Ее успели распотрошить любители старых цветных журналов.
Кроме этой вечно собираемой макулатуры в реальной пионерской жизни я ничего не помню. Слышал, что где-то собирали металлолом…
Все остальное было в книгах. В какой-то момент они оказались гораздо интереснее реальной жизни, и я охотно их читал и перечитывал.
Среди многих книг запомнились печатавшиеся в журнале «Пионер» повести Крапивина: красивые истории о мальчиках и девочках, которые то на конях скачут, то на шпагах дерутся, то на корабле плавают в свободное от учебы время. И все это здесь и сейчас, и все они пионеры и учатся чуть не в соседней школе. И дружат крепко, и матом не ругаются, и не курят в школьных туалетах!
Я так крепко впечатлился, что записался в секцию фехтования. Но там все было не как в книжке: в раздевалке меня тошнило от запаха пота, тренер при каждом удобном случае норовил перетянуть нас со товарищи рапирой, а самое главное, спортивная форма фехтовальщиков мало походила на мушкетерские костюмы, что оскорбляло мое эстетическое чувство.
Из секции я ушел.
Оскар Уайльд утверждал, что до «Гамлета» Европа понятия не имела о меланхолии. А после Ренуара все женщины Парижа стали походить на его моделей. Великая сила искусства: «Моим рожденные словом гиганты пили вино». Но ни Уайльда, ни Гумилева мы в школе не проходили. Рожденный же Гайдаром Тимур (не тот, что впоследствии стал адмиралом) мне не встречался. И тимуровское, и броуновское движения остались вещами одного абстрактного порядка…
В реальной же жизни, о которой детские писатели стыдливо умалчивали, я учился курить, зеленея от дурноты, иногда ругался матом и все чаще, выходя из школы, прятал пионерский галстук в карман.
Словом, взрослел».
Ложная вера в светлое будущее, которое будет торжеством «нового человека» — это, как мне кажется то, с чего начиналась и чем закончилась моя первая родина — Советский Союз.
«Родина» вторая, «родина в родине», БССР: «Белый аист летит».
Итак, все мы разные.
Честно говоря, для меня, подрастающего в СССР, это долгое время было неочевидным. Как я уже говорил, для того, чтобы удержать в сознании образ очень большой и одной для всех родины, деталями и подробностями нужно было пожертвовать. БССР, как «родина в родине», подростковым сознанием воспринималась как околичность. Равно как и указанная в советском паспорте национальность – белорус. Нужно ли говорить, что и все атрибуты белорусской советской государственности — гимн, герб, флаг — никаких сущностных эмоций во мне не вызывали. Знаками, символами «малой родины» было то, что можно было привести родственникам, уехавшим на пмж в Москву, куда я часто ездил на каникулы: настойки «Зубровка» и «Беловежская пуща», конфеты «Коммунарка» (особенно котировались «столичные») и записи ансамбля «Песняры».
Советская историография. Образ «младшего брата» и связанные с ним комплексы.
Школьные уроки истории рассказывали нам, что всегда, чуть не со времен Ноева ковчега, Россия освобождала Беларусь от всевозможных захватчиков и поработителей и только благодаря помощи «старшего брата» мы еще живы. При этом между строк всегда прочитывалось, что вслух мне всегда говорили мои московские друзья: вы — точно такие же, как и мы, только «младшие».
Я хорошо помню, что комплекс «младшего брата» преследовал меня в подростковом возрасте постоянно. Хотелось поскорее «вырасти». Для этого нужно было как можно меньше внимания обращать на досадные отличия и сконцентрировать свое внимание на том, что нас объединяет.
Объединял нас великий русский язык, ставший для меня, как и для большинства белорусов, родным и, соответственно, литература — русская и все остальные, переведенные на русский язык; я всегда был «книжным мальчиком», и к 16 годам перечитал не только школьную программу по литературе, но и все, что можно было прочитать помимо нее.
Объединяло нас недавнее общее прошлое и настоящее. И то, и другое, понятно, были «этапами большого пути» по строительству того самого «светлого будущего». И во всех испытаниях мы, белорусы, были рядом со старшим братом, «по правую руку» — самые любимые, самые похожие, еще чуть-чуть — и почти не отличимые…
Главным испытанием, понятно, была Великая отечественная война. Она же — главной общей победой. Краеугольный камень советской идеологии: «Мы победили». Неоспоримо и в новом времени.
Тем не менее именно этот лозунг, широко используемый и сегодня, уже в те далекие советские времена вызывал во мне непонятное внутреннее напряжение… (история деда)
Концепция «младшего брата» предполагала и понимание белорусского языка «языком младшим». Понятное дело, в школе нам об этом не говорили, но подразумевалось это как бы само собой и частных разговорах обсуждалось регулярно: что это за язык, дескать такой, и зачем он вообще нужен…
Ответа на этот вопрос у меня тогда не было. Но я хорошо помню, что «Новая земля» Колоса отзывалась во мне, минчанине, горожанине в третьем поколении, странным, глубинным чувством причастности ко всему рассказанному — и именно по-беларуски.
И Богданович:
Ўсё лятуць i лятуць тыя конi,
Срэбнай збруяй далёка грымяць…
Старадаўняй Лiтоўскай Пагонi
Не разьбiць, не спынiць, не стрымаць.
Какая Погоня, почему литовская — понятия тогда не имел, но мурашки по коже бежали, вспоминалось киплинговское: «Мы с тобой одной крови»…
«Дзiкае паляванне караля Стаха» и «Чорны замак Альшанскi» я захотел прочитать именно на языке оригинала. Не нужно было иметь семь пядей во лбу, чтобы понять не только литературную состоятельность языка, но и его редкую, исключительную красоту.
Все эти рудименты и атавизмы, трагедии семьи, не вписывающиеся в общую концепцию построения светлого будущего, сознанием отодвигались на второй план, виделись чем-то несущественным. В советской культурной парадигме подробности были не важны и частности неуместны.
До поры до времени
Служба в Советской Армии. Первое реальное столкновение с «разностью» культур, наполняющих СССР. Парнишка-мусульманин из Туркмении. Прибалты. Гуцулы. Грузины, с которыми — понятно. Русские (москвичи): один язык и полное отсутствие взаимопонимания. «Я не такой. Я, думающий по-русски и говорящий на русском языке лучше большинства русских, служивших со мной, перечитавший, в отличие от них, всего Чехова и Достоевского — не русский».
И не советский. История с митингом в Куропатах 1988 г.
С осознания своей «нерусскости» и «несоветскости» для меня одновременно закончились две мои первые родины — СССР и БССР.
Распад СССР для меня лично произошел не 1991 году, а в 1987-1989 г.г. во время службы в Советской Армии, лишившей меня, наряду с обилием перестроечной информации, последних советский иллюзий.
Потеря той, большой и советской родины, мной никогда не переживалась как личная трагедия. Наверное, потому, что все, что по-настоящему мне было дорого, у меня никто не отнял и отнять не мог: все любимые книги остались на полках, фильмы в видеотеке, Третьяковская галерея и Эрмитаж тоже никуда не делись…
«Рудименты же и атавизмы», частности и подробности, то, что отличало меня и нас от других, с каждым днем становились все важнее и значительнее.
Лихие 90-е и становление государственности РБ.
Настроение того времени, смутного и одновременно — безумно интересного и (я уверен в этом) не разрушительного, а созидательного, мне проще всего передать цитатами из текста, написанного в 2000 году для московской редакции английского журнала «Index»:
«Пошел в деревню за молоком.
Жду у калитки, пока хозяйка подоит корову: только пригнали с поля. На лавочке у забора пожилая женщина лузгает семечки. Аккуратно выбирает с ладони те, что покрупнее.
— Как жизнь? — спрашиваю.
— А что жизнь… Вставай на рассвете и работай до ночи. Вот и вся жизнь, — спокойно говорит она, глядя мимо меня туда, где за вековой лес садится солнце. Тщательно, не торопясь, отряхивает подол платья. Охнув, встает с лавки и, придерживая рукой больную спину, медленно идет по пыльной улице.
А я стою у калитки…
В августе 91-го, в день «путча», на площади Независимости немногочисленный митинг.
Чуть в стороне от митингующих я вижу странную женщину: в белом, ветхом от времени платье, в кружевных до локтя перчатках, она медленно кружит в танце под ей одной слышимую музыку. В руках у нее — случайный тонкий прутик с самодельным бело-красно-белым флагом.
Что-то кричит оратор. О чем-то переговаривается народ в толпе…
Странная женщина танцует свой танец, и на тонком высоко поднятом вверх прутике развевается флаг…
Когда при мне произносят слово «Родина», я всегда вспоминаю этих двух женщин.
И больше ничего».
«Я устал от размышлений о том, где я живу. Уже не однажды ловил себя на мысли: говоря о родине, все время произношу: «Эта страна». Может быть, хочется дистанцироваться от многого, что здесь происходит… Может быть, у родины нету имени: только на моей памяти ее звали «БССР», «Белоруссия», «Беларусь». Некоторые называют «Белой Русью»…
Не знаю. Сегодня мне важно, как я живу».
«Наверное, нам не очень повезло родиться здесь и сейчас. Но жить хочется. И как ни странно, именно здесь. Я даже не уверен, что могу объяснить, почему. Есть слова, которые мне ничего не сообщают. Например, «патриотизм». Это слово так часто произносят несимпатичные люди, что оно утратило для меня всякий смысл. Слова с непонятным или искаженным смыслом я стараюсь не употреблять в разговоре и письменной речи».
Английский писатель Эдвард Форстер когда-то сказал: «Если бы пришлось выбирать — предать мою страну или предать друга, надеюсь, я нашел бы мужество предать страну».
Прочитал когда-то и ужаснулся: как же так? И только позже понял: в моем, тогда еще очень советском сознании, страна — государство все еще ассоциируется с родиной.
«Слово « Родина» в моем сознании тесно связано со словом «государство». Наверное, сказываются издержки советского воспитания.
Государство я не люблю. И оно отвечает мне взаимностью. Наши отношения испортились в тот момент, когда мы начали выяснять, кто, кому и сколько должен. Мои долги перед государством (по его мнению) были огромны. Некоторые из них почему-то назывались священными — даже во времена, когда религия была опиумом для народа.
Священным долгом считалась служба в армии, тогда еще Советской. Уклониться от нее я не смог и два года носил кирзовые сапоги. Нет худа без добра: теперь я знаю, что жизнь может быть напряженной, но бессмысленной.
Долгов было много. «И не сосчитать!», как говорила донна Роза Дольвадорес…
От государства невозможно откупиться. Сколько не плати ему налоги и не служи в армии, оно все равно норовит лезть в мою жизнь. Когда посреди улицы останавливается троллейбус — это едет государство в машине с мигалкой. И нужно уступить дорогу. Когда однажды в почтовом ящике я не нашел любимую газету — это государство решило за меня, что мне читать.
Моя бабушка до последних дней жизни верила, что государство существует для того, чтобы заботиться о ее благе. Я так и не смог ей объяснить, что на одной шестой части суши государство всегда существовало само для себя. Это его внутренняя и неизменная суть. Сегодня оно размножается простым делением, меняет свое название, гимны, флаги… И ничего не меняется.
Говорят, где-то есть другие государства…
Не знаю, я там не был».
Позже уже был — и во многих, и в разных. Надо ли говорить о том, что и западнее Бреста, и восточнее Курильских островов, рая на земле я нигде не нашел?
Глобус: «Где хорошо? — внутри себя».
«Желание жить, а не дожидаться лучшей жизни (которая все равно никогда не наступит) однажды подвигло меня на совершение поступка, смелость которого удивила прежде всего меня самого. Шесть лет назад я решил издавать журнал с подзаголовком «свободное творчество». В хорошем полиграфическом исполнении, на шведской бумаге и с цветными иллюстрациями. Не то, чтобы я был молод и глуп (хотя и это, конечно)… Кое-что в конъюнктуре издательского бизнеса я тогда уже понимал и очень быстро посчитал убытки. Сумма получилась четырехзначная и, как водится, в иностранной валюте. Мой «стартовый капитал» составлял $30. Еще у меня был старенький компьютер. И самое главное — друг, готовый пуститься со мной в эту авантюру.
Я очень хотел сделать этот журнал.
Кто-то сказал, что культура — это встреча человека с человеком. Мне нравится это определение. Может быть потому, что именно благодаря встречам со странными людьми, которые живут, плюя на конъюнктуру, я сделал первую книжку журнала. Потом вторую. Третью…
Я сделал этот журнал с этими людьми, про этих людей и для этих людей. Они писали стихи и картины, не думая о том, что их кто-то напечатает или купит. Ставили спектакли для десяти зрителей. Они не были сумасшедшими: они были свободными. Они остаются такими даже тогда, когда к ним приходит признание, слава и достаток.
Свободные люди были всегда — при любой власти и при любой погоде. Пока они есть — общество имеет определенный запас прочности…»
Совершенно очевидно, что с 1997 года, с момента выхода первого «Монолога» я живу в эмиграции.
«Я делал не просто журнал. Я пытался объединить какое-то количество свободных и талантливых людей в общем суверенном пространстве. Журнал стал островом, где постепенно налаживается своя жизнь. Нет, никто не собирает вещи и не меняет местожительства. Никто не толкается спинами на общей кухне. Многие из «островитян» даже незнакомы друг с другом, и у каждого из них есть своя, автономная жизнь. Общность интересов и устремлений проявляется в момент встречи — иногда только на страницах журнала.
Журнал — это территория, не обозначенная ни на одной карте. Жизнь на этой территории проявляется сущностно: в страданиях, исканиях и обретениях человека, живущего в творчестве и творчеством. Эта жизнь богата и разнообразна. Она переживет любое время и временные злоключения, которые смешны и неинтересны рядом с ней — это аксиома, доказанная историей. Англия ХVI века — это сначала Шекспир, и только потом Мария Стюарт».
Творчество больше истории и политики.
«Стоит ли тратить время на ерунду?» — подумал я шесть лет назад и начал создавать свое, «островное государство»… — написано было в 2003 году…
Месяц назад я привез изо Львова 40 цифровых копий с акварелей и рисунков Юзефа Пешки, которые он сделал на территории нынешней Беларуси в смутные времена второго раздела Речи Посполитой в конце 18 века… (Харевский: был генералом и разведчиком, живописью занимался на досуге). Сегодня только немногие серьезные историки помнят о военных и прочих заслугах генерала Пешки. Но его простенькие акварели остались чуть не единственными, наряду с рисунками Орды, визуальными свидетельствами того, как мы жили 300 с лишним лет назад.
Именно «жизнь в эмиграции» на «острове Монолог» обострило во мне чувство Родины. В каком-то смысле родину нужно потерять, чтобы ее обрести. Вернее, обрести чувство родины. «Нет у вас родины, нет вам изгнания».
Буддистская традиция сожжения тел усопших на костре и Рингсэлы, остающиеся после сожжения святых — та квинтэссенция смысла, которая остается после всего и вопреки всему. Чувство родины как мой Рингсэл, который «во всех испытаниях у нас никому не отнять» и его материальные коды, символы и знаки.
Далее — по Бернесу ( в зависимости от аудитории, возможно, и диалог):
Мой Рингсэл:
С чего начинается
Родина
С картинки в твоем букваре (слово, книги, язык)
С хороших и верных товарищей
Живущих в соседнем дворе (единомышленники)
А может она начинается
С той песни что пела нам мать (фонетика белорусского языка как музыка, и знаковая для меня музыка)
С того что в любых испытаниях
У нас никому не отнять
С чего начинается
Родина
С заветной скамьи у ворот
С той самой березки что во поле
Под ветром склоняясь растет
А может она начинается
С весенней запевки скворца
И с этой дороги проселочной
Которой не видно конца (несостоятельность Минска и жизнь на хуторе:
«Я минчанин в третьем поколении. То есть предки мои жили в Минске уже в начале XX века. История семьи неразрывно связана с этим городом. Прогулки по центру Минска — это всегда путешествие в наше прошлое: на Сторожевской в частном доме, которого уже нет, жила семья моей мамы; в Романовской Слободе — отец… Когда-то мы гуляли с ним здесь, он рассказывал мне о своем детстве — оно еще жило в старых дворах Верхнего города. Потом его снесли, потом отстроили заново, но совсем другой — бутафорский, неузнаваемый…
Я смирился с исчезновением материальных следов нашей жизни в Минске, с разрушением домов, в которых жили мои предки. Научился расставаться с его архитектурой и коренными жителями: они умирали и уезжали, они продолжают уезжать… Мой Минск жил внутри меня, я отстраивал его в воображении и на страницах «Монолога», это стало значимой частью жизни, длилось годами и наполняло меня. Я приноровился путешествовать по городу, не замечая его новодельного уродства, научился выделять в толпе одухотворенные лица и игнорировать прочие, я привык говорить с далекими уже друзьями по скайпу и писать длинные письма, видеть только то, что достойно внимания, пока вдруг не понял, что достойного осталось меньше малого. Глотком воды еще можно утолить жажду, каплей — уже нет.
Это произошло вдруг: зимой 2011 года. Допускаю, что произошло со мной, а не с Минском.
Так или иначе, во мне немного социального пафоса. Мало что интересует меня больше меня самого. Мне сорок четыре года — следуя заветам китайских мудрецов, время уезжать в другую провинцию.
Жду пятницы, чтобы уехать на хутор».)
С чего начинается
Родина
С окошек горящих вдали
Со старой отцовской буденовки
Что где-то в шкафу мы нашли (десоветизация ВОВ и понимание ее как Второй мировой войны)
А может она начинается
Со стука вагонных колес (чтобы найти, нужно потерять)
И с клятвы которую в юности
Ты ей в своем сердце принес (Единственная твоя обязанность из данных тебе жизней заключается в том, чтобы ты был верен самому себе. Быть верным кому-то еще, или чему-либо еще невозможно, кроме того, это отличный признак лжепророка).
С чего начинается
Родина…
С каждого из нас. Вне зависимости от того, нравимся ли мы друг другу.
Родина начинается с того, что она есть — здесь и сейчас. И ни с чего другого.
Хочется верить, что однажды найдутся политики и политтехнологи, способные сложить этого конструктора что-то целое. Но если им в очередной раз покажется, что в этой гремучей смеси есть что-то лишнее, нечто, чем мы можем пренебречь, созданная ими в очередной раз конструкция окажется не жизнеспособной — в лучшем случае. В худшем — в очередной раз произойдет то, что, благодаря смелым и безответственным «инженерам», произошло 17 лет назад.
Алексей Андреев