19 снежня 2016

Ярослав Шимов, кандидат исторических наук, историк, журналист, редактор отдела информации Радио «Свобода».

Статья публикуется в сокращении. Полная версия статьи опубликована в интернет-журнале «Гефтер».

Нижеследующее — несколько тезисов, сформулировать которые мне показалось важным в ходе затеянного «Гефтером» обсуждения «Силы бессильных» Вацлава Гавела. За без малого 40 лет с момента написания гавеловского эссе мир умудрился, изменившись до неузнаваемости, по ряду существенных параметров остаться почти неизменным. А потому и опыт лет, предшествовавших антикоммунистическим революциям конца 80-х в Восточной Европе, равно как и самих этих революций, следует воспринимать как политически актуальный. Более того, за прошедшие десятилетия некоторые темы, обозначенные, но не развитые в достаточной мере Гавелом в «Силе бессильных», — например, крепкая связь посттоталитаризма и общества потребления, — получили дополнительное и вполне убедительное подтверждение.

1.

Политический строй нынешней России, если рассуждать о нем в гавеловских категориях, выглядит как гибрид посттоталитарной системы с «классической» диктатурой. С одной стороны, здесь сохраняется подмеченное Гавелом главное свойство системы позднекоммунистического периода — ее «самототалитаризм», который «помогает вовлекать в государственную структуру каждого человека, разумеется, не для того, чтобы он реализовал в ней свою человеческую сущность, а чтобы он отказался от нее ради процветания “сущности системы”, чтобы участвовал в общем “самодвижении”, служил ее самоцельности, чтобы разделял ответственность за нее, был в нее вовлечен и был повязан с нею» [1]. Потенциал «самототалитаризма» был заложен в путинской модели с момента ее оформления примерно к середине прошлого десятилетия. Но лишь весной 2014-го российская система сделала шаг в сторону более откровенного посттоталитаризма. Присоединение Крыма и украинский конфликт дали ей идеологическую точку опоры, а т.н. «посткрымский консенсус» стал результатом встречного движения сверху и снизу: политико-пропагандистское давление власти на общество наконец-то имело следствием неподдельный энтузиазм большинства, приведя в действие механизмы «самодвижения» системы. В шутке 2014 года «Скажи мне, чей Крым, и я скажу, кто ты» юмора совсем немного: это вполне корректная формула лояльности, присяги системе, вроде описываемого Гавелом лозунга «Пролетарии всех стран, соединяйтесь» в витрине овощной лавки в гусаковской ЧССР.

[…]

Во-вторых, элита путинского режима куда менее однородна и политически монолитна, чем позднесоветская. Неотделимость власти от собственности как одно из главных свойств нынешней системы превращает каждый эпизод «борьбы кремлевских башен» в схватку не на жизнь, а на смерть: слишком многое оказывается поставлено под угрозу для каждой из противоборствующих сторон. Роль правителя как верховного арбитра — залог существования системы, без него соперничающие интересы вельмож могут разнести ее в клочья. СССР мирно пережил «пятилетку пышных похорон» со сменой четырех генсеков за два с половиной года во многом благодаря тому, что после Сталина коллективный характер руководства только усиливался. Российская система — куда более персоналистская и в этом плане близка «обыкновенным» авторитарным диктатурам, где даже наличие официального преемника не является гарантией сохранения системы (как в Испании после смерти Франко).

В-третьих, встроенность рядовых членов общества в систему менее жесткая, чем при позднем социализме. Лояльность граждан в меньшей степени основана на личном опыте и убеждениях и в куда большей — на действии актуальной пропаганды. Посему обвальная перемена мнений и симпатий в случае кризиса системы здесь куда вероятнее. […]

2.

Систему такого типа можно назвать модернизированным посттоталитаризмом (МПТ). По мнению Гавела, прежний, позднекоммунистический посттоталитаризм — «результат… встречи диктатуры с обществом потребления». МПТ делает такую встречу более очевидной и в большей мере использует преимущества консьюмеризма в своих интересах. […] Суть контракта между властью и обществом остается той же, что и при Брежневе: относительно уютная частная жизнь в обмен на лояльность, тогда — в форме выхода на первомайскую демонстрацию, сейчас — в виде голосования за «нужную» партию. Однако сегодня «доходная» часть контракта становится для зеленщика или чиновницы, выведенных Гавелом в «Силе бессильных», куда более приятной — нет утомительного потребительского дефицита, есть свобода выезда и т.д. «Поводок в нашей Системе длинней, но тоже заканчивается ее принятием» [2].

Благодаря своей относительной гибкости МПТ претендует на то, чтобы стать не только постсоветским — системы, сложившиеся в Беларуси и Казахстане, при ряде отличий в целом родственны российской, — но и более широко распространенным явлением. В Европе свой вариант МПТ, более мягкий в сравнении с путинским, сконструировал после 2010 года Виктор Орбан. Наоборот, Реджеп Эрдоган в Турции завершает создание более жесткой модификации той же системы. […] В сторону МПТ, очевидно, направлены и политические усилия партии «Право и справедливость» в Польше — но там из-за исторической, политической и социально-психологической специфики страны их, скорее всего, ждет неудача.

Можно выделить ряд общих черт, присущих системе МПТ. Вот они:

1) государственный патернализм, основанный на описанном выше обмене улучшенных условий частной жизни на политическую лояльность и соучастие в системе;

2) мафиозная по своей сути структура власти («полипбюро», по выражению венгерского политолога Балинта Мадьяра, от венгерского polip — спрут как символ мафии) [3], основанная на одновременной концентрации политической власти и богатства в руках правящего клана и роли его главы, политического padrino, как верховного арбитра при внутриклановых разборках;

3) избирательная репрессивность, при которой гонения противников режима не приобретают массового характера, но «включаются» в нужный момент и служат средством запугивания и напоминания обществу о том, что кнут у власти всегда наготове;

4) мобилизационная идеология националистической направленности с более или менее ярко выраженным культом «национального лидера»;

5) социальный консерватизм, упор на традиционные ценности и институты, прежде всего религию и Церковь, зачастую недоверие к меньшинствам — этническим, религиозным, сексуальным — как символам плюралистичности общества, по сути своей противоположной пропагандируемому системой МПТ «национальному единству»;

6) антиинтеллектуализм и культ «простого человека» как носителя «истинных» ценностей — в противовес вечному недовольству, оппозиционности и развращенности интеллектуалов.

Нетрудно заметить, что эти черты роднят систему МПТ с консервативными авторитарными режимами востока и юга Европы, существовавшими в ХХ веке — от межвоенного периода до начала 70-х годов (Франко, Салазар/Каэтану, «черные полковники»). Различие, однако, в том, что МПТ — это в значительной мере постмодернистская игра. В ее рамках резкие перемены курса — не аномалия, а свойство системы, глубоко оппортунистической по своей сути. Пилсудский или Салазар жили в целом в соответствии с теми принципами, которые провозглашали. Укорененность путинской элиты, включая главных вельмож режима и их родственников, на проклинаемом официальной пропагандой Западе — лучшая иллюстрация «невсамделишности» идеологических конструкций МПТ.

3.

При этом угроза, которую представляют собой режимы МПТ для либерально-демократической модели и ее ценностей, вполне реальна. По наблюдению британского историка Дэвида Пристленда, «как в свое время 1929-й, так и 2008 год [4] означает, что мир взял курс на потенциальный конфликт. Внутренние и международные силы, которые принесли невиданное насилие 1930–40-х годов, с нами и сегодня — пусть пока еще в зародыше» [5]. Дело в том, что возникновение МПТ — результат кризиса либеральной модели, начавшегося сразу после провозглашенной 25 лет назад ее мнимой глобальной победы и «конца истории». За это время западное либеральное общество потерпело несколько чувствительных если не поражений, то по крайней мере setbacks, откатов назад.

Во-первых, судя по всему, закончилась эпоха экономического неолиберализма, начавшаяся в 80-е годы реформами Маргарет Тэтчер и «рейганомикой». В отличие от бескомпромиссных левых критиков неолиберализма, я не готов сваливать исключительно на него всю вину за глобальные экономические проблемы последних семи-восьми лет. Ясно, однако, что нынешние политико-экономические векторы направлены в другую сторону: фактический крах соглашения о свободной торговле между США и Евросоюзом, рост популярности протекционизма по обе стороны Атлантики и общая атмосфера изоляционизма и закрытости, подогретая европейским миграционным кризисом, говорят сами за себя. Усиление социального неравенства, упадок традиционной промышленности, «вывезенной» в более дешевые страны, рост миграции — все это породило на Западе миллионы недовольных, ставших основой растущего электората популистских политиков от Дональда Трампа до Норберта Хофера.

Во-вторых, выхолощена система партийной политики с ее традиционным делением на правых и левых. Тони Блэр, изобретший в середине 90-х концепцию New Labour, наверное, не предполагал, что нанес тяжелую травму европейской политической традиции. Дрейф социалистов к центру, дополненный аналогичными процессами у правых либералов, привел к тому, что выбирать стало не из кого: партии мейнстрима похожи до неразличимости. В результате возник спрос на политическую альтернативу самому мейнстриму, которая к концу «нулевых» оформилась в виде популистских партий и движений. […] Многие популистские политики на Западе известны симпатиями к Кремлю, и хотя трудно представить себе возникновение полноценных режимов МПТ во Франции, Великобритании или США, сам факт, что часть западных политиков и их избирателей видят в путинизме политический ориентир, говорит о глубине кризиса традиционной политики на Западе.

В-третьих, была переоценена глубина интеграционных процессов, прежде всего в Европе, и сближающая сила глобализации — и, наоборот, недооценена сила и укорененность традиционного национализма. Кризис Евросоюза имеет не только очевидные финансово-экономические, но и политико-психологические причины. Под заклинания о демократии была создана крайне громоздкая конструкция ЕС, состоящая из наднациональных структур, которые располагают все более широкими властными полномочиями при по-прежнему малой демократической легитимности. В итоге сработал эффект бумеранга — невиданный рост популярности евроскептических и националистических сил в Европе в нынешнем десятилетии.

В-четвертых, лишь ограниченно успешным оказался проект посткоммунистической трансформации на востоке Европы, включая постсоветское пространство. С одной стороны, Запад переоценил привлекательность европейской модели для России и некоторых ее соседей. С другой — он недооценил степень коррумпированности посткоммунистических элит, неукорененность демократии и общественного самоуправления, а также силу имперской ностальгии и восприятие российским обществом, а не только элитами, большей части территории экс-СССР как «естественной» сферы влияния России. В то же время Россия оказалась неспособной предложить своим соседям что-либо более привлекательное, чем обновленный авторитаризм в форме системы МПТ. Результат — нынешнее лобовое геополитическое столкновение путинского режима с Западом, которое, начавшись с Грузии и Украины, расширяется географически (Сирия) и приобретает новые измерения (российские хакеры и предвыборная кампания в США).

4.

Итог всего перечисленного — ситуация, когда правящие элиты нескольких крупнейших мировых геополитических игроков — США, Евросоюза и России — по разным причинам находятся в состоянии крайней нестабильности. Бунт против истеблишмента, возглавленный Трампом в Америке, дополняется в Европе упадком либеральных элит, перегнувших палку с социальным инженирингом. В России же Путин все больше напоминает азартного игрока: имея лишь хрупкую, подтачиваемую экономической отсталостью и внутренними противоречиями опору в виде созданного им режима МПТ, он делает все более крупные геополитические ставки. Он словно пытается обмануть судьбу и добиться некоего оглушительного успеха раньше, чем его система начнет проседать и рушиться.

Путин, безусловно, видит тяжелую ситуацию, в которой находятся его «дорогие западные партнеры», и, вероятно, рассчитывает, что они станут жертвами собственных проблем и ошибок раньше, чем критически осложнится ситуация в России. «Умри ты сегодня, а я завтра» — такой подход вполне соответствует стилю российского лидера. В политике этот принцип применяется часто, важно лишь, адекватен ли он текущей ситуации. Но сила самого Путина — не реальность, а фантом, продукт его умелой политической эквилибристики. Как Путин, так и западные лидеры — жертвы феномена, который можно назвать бессилием сильных.

Путин куда слабее Хрущева или Брежнева, поскольку за ним нет институционально крепкой и обладающей большой инерционностью системы, какой была система советская: она пошла вразнос лишь тогда, когда от нее фактически отказались те, кто ее возглавлял. Сегодняшние западные лидеры куда слабее своих предшественников, поскольку за ними больше нет мессианской веры в универсальную силу демократии, а их отношения с массами колеблются между желанием угождать им и боязнью перед ними. Эти политики, за редчайшим исключением, лишены способности убеждать и вести массы за собой, как это делали великие демократические лидеры прошлого века.

5.

В ситуации, когда формально сильные в действительности бессильны, соблазнительно предположить, что существует и обратное: некие бессильные, обладающие, как во времена Гавела, скрытой силой, способной привести их к моральной, а потом и к политической победе. Это пространство тех, кто подготавливает процессы, способные со временем «вылиться во что-то ощутимое: в реальное политическое действие или событие, в общественное движение, во внезапный взрыв гражданского недовольства, в острый конфликт внутри сохраняющей видимость монолитности государственной структуры или просто в стремительную перемену общественного и духовного климата».

В этом отношении, однако, все значительно сложнее. «В обществах посттоталитарной системы истреблена всякая политическая жизнь в традиционном смысле этого слова, — пишет Гавел, — люди лишены возможности открыто политически высказываться, не говоря уже о том, чтобы политически организовываться; пустоту, которая таким образом возникает, полностью заполняют идеологические ритуалы». В режиме МПТ, в отличие от его позднекоммунистического предшественника, это не совсем так: он ставит перед своими подданными более сложные дилеммы. […]

Точно так же вопрос эмиграции в условиях МПТ утрачивает часть того рокового значения, какое он имел при позднем социализме. Эмиграция в конце 70-х, хоть из Чехословакии, хоть из СССР — это вполне вероятное прощание навсегда с родными людьми, местами и образом жизни, это колоссальный жизненный перелом без возможности когда-либо вернуться (кто мог предполагать, что режим продержится только 10 лет?). Эмиграция сейчас — это, как правило, просто переезд, может быть, лишь на пару лет, со всегда открытой возможностью вернуться или время от времени наведываться домой. Добавим к этому свободу дискуссий в Интернете и массу иных обстоятельств, лишающих жизнь в условиях МПТ той жесткости экзистенциального выбора, с которой сталкивались оппозиционно настроенные люди 40 лет назад.

Режим МПТ создает более широкую зону контролируемой свободы, чем позднекоммунистический режим. Такая ситуация политически выгодна для него. Во-первых, действуют клапаны для выпуска пара оппозиционной общественностью […]. Во-вторых, при отсутствии четкого разделения между «их ложью» и «нашей правдой» зона контролируемой свободы на самом деле превращается в сумеречную зону, где граница между правдой и ложью как таковой уже стирается. […]

В-третьих, благодаря зоне контролируемой свободы размежевание в оппозиционной среде происходит уже сейчас. Диссидентские группы Восточной Европы были довольно пестрыми: от консервативных католиков до неортодоксальных марксистов. Всех их, однако, объединяло противостояние коммунистической власти, приобретавшее философский, экзистенциальный характер: правда против лжи. То, что диссидентская правда включала в себя множество «подправд», было неважно: это проявилось позднее, после победы 1989 года, когда и началось политическое размежевание недавних единых антикоммунистов. […]

При режиме МПТ разграничение в рядах противников режима происходит еще до его падения — и протекает, к радости сторонников режима, порой настолько отвратительно, что даже либерально настроенная публика заранее списывает оппозиционных активистов со счетов: «Глядя на профессора Лебединского, отчаиваться не надо — все равно Путина будет свергать не он, а кто-то из тех, кто сегодня Путина славит. В этом тоже, конечно, нет ничего хорошего, но «ничего хорошего» — наше естественное состояние, пугаться его не надо» [6].

6.

Как ни странно, с признания того, что «ничего хорошего» — это естественное состояние мира политики, и не только в России, можно начать движение прочь от безнадеги. Политики, как уже говорилось, впали в бессилие и идут за настроениями масс в куда большей степени, чем влияют на них. И именно здесь возникает трещина, через которую в политическое пространство может проникнуть и неожиданно актуализироваться гавеловский принцип «жизни в правде». Для начала — в самом буквальном смысле: верности фактам.

Требовать верности фактам в эпоху, когда откровенное вранье стало частью «высокой» политики, а СМИ фонтанируют фейковыми «новостями», может показаться идеализмом похлеще гавеловского лозунга «Правда и любовь победят ложь и ненависть». Тем не менее, речь идет о приеме, психологически схожем с требованием «Хартии-77» к властям ЧССР соблюдать собственную, коммунистическим режимом сочиненную и одобренную Конституцию (содержавшую гарантии всех демократических свобод). Этот прием имел политический смысл. Как отмечает Гавел, «упорное и бесконечное взывание к закону — и не только к закону о правах человека, но и ко всем законам — вовсе не означает, что те, кто к ним взывал, подвержены иллюзии на их счет и не видят, чем закон является на самом деле. Они хорошо знают, какую он выполняет функцию. Тем не менее именно потому, что они это знают, и знают хорошо, сколь насущно (при всем его „возвышенном“ звучании!) необходим он системе, они знают также, какое большое значение это взывание имеет; человек, безнадежно опутанный необходимостью симулировать силу закона (ради „алиби“ и ради общения), никогда не может от него отречься, он вынужден хоть как-то реагировать на „борьбу за слово“; взывание к закону является, таким образом, именно тем актом „жизни в правде“, который потенциально уличает всю лживую структуру именно в ее лживости».

Подобное можно сказать и о требовании соответствия политических заявлений фактам. Добиваться этого и указывать на несоответствия — не только метод антипропагандистской борьбы, но и способ публичной демонстрации лжи и бессмысленности впавших в бессилие политических элит. Мы дошли до того состояния, когда политика правды не обязательно означает верность высоким моральным принципам: сегодня для нее достаточно требовать элементарного соответствия между словами и реальным положением дел. Это, кстати, тоже гавеловский принцип, ведь свое первое новогоднее обращение к гражданам в качестве президента 1 января 1990 года он начал словами: «Дорогие соотечественники, сорок лет вы слышали из уст моих предшественников в этот день одно и то же. Как наша родина процветает, сколько тонн стали мы произвели, как мы все счастливы, как верим своей родине и какие прекрасные перспективы открываются перед нами. Предполагаю, что меня вы избрали на эту должность не для того, чтобы я вам лгал. Наша родина не процветает».

Приверженность фактам, однако, предполагает постепенное переформатирование всего политического поля, а именно — локализацию политики. Лгать посредством телевидения десяткам миллионов людей, удаленных от лжеца на тысячи километров, куда проще, чем врать в глаза жителям своего квартала. Построение политики «снизу вверх» — идея не новая, но в условиях бессилия сильных это один из немногих реальных способов рестарта всей политической жизни и общественной самоорганизации. Формы такой самоорганизации могут быть самыми разными, в том числе вполне традиционными — в той же Чехии сегодня, кстати, хватает локальных и региональных политических партий и движений, способных похвастаться серьезными успехами.

В условиях нарастающего маразма и никчемности политических элит локализованная, строящаяся «снизу вверх» и ориентированная на верность фактам политика может иметь шансы на успех и принести неожиданные результаты. Тем более что противник куда менее силен и страшен, чем коммунистическая система 40 лет назад. Система МПТ — это не монолит, а скорее дырявый сыр, пронизанный многочисленными сетевыми, горизонтальными общественными связями, зонами и лакунами ограниченной свободы, допускаемой самим режимом, изобилующий теневыми участками, где эффективный контроль со стороны системы практически отсутствует.

Нужно только попробовать, поскольку новая политика и общество без МПТ — это, выражаясь словами Гавела, «что-то, что уже давно здесь — и только наши слепота и бессилие мешают нам видеть и растить его вокруг себя и в себе».

Примечания.

1. Здесь и далее «Сила бессильных» цитируется по изданию: Гавел В. Сила бессильных // Мораль в политике. Сб. ст. / Пер. И. Шаболовской, Л. Вихревой. М., 2004. Цитаты Гавела в тексте выделены курсивом.

2. Павловский Г. Сорок лет спустя // Gefter.ru. URL: http://gefter.ru/archive/19798

3. Подробнее см.: Мадьяр Б. Анатомия посткоммунистического мафиозного государства. На примере Венгрии. М., 2016.

4. Начало соответственно Великой депрессии (крах на Нью-Йоркской бирже в октябре 1929 года) и современного мирового экономического кризиса.

5. Priestland D. Merchant, Soldier, Sage. A New History of Power. L.; NY, 2013. P. 260.

6. Кашин О. Уроки Вильнюса // Радио Свобода/ URL: http://www.svoboda.org/a/28062407.html